Неточные совпадения
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться велели.
Ах, милый, как
похорошелиУ Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем к ним; ты их обяжешь;
А то, мой друг, суди ты
сам:
Два раза заглянул, а там
Уж к ним и носу не покажешь.
Да вот… какой же я болван!
Ты к ним на той неделе зван...
«Мой дядя
самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И
лучше выдумать не мог.
Его пример другим наука;
Но, боже мой, какая скука
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Какое низкое коварство
Полуживого забавлять,
Ему подушки поправлять,
Печально подносить лекарство,
Вздыхать и думать про себя:
Когда же черт возьмет тебя...
— Могу сказать, что получите первейшего сорта,
лучше которого <нет> в обеих столицах, — говорил купец, потащившись доставать сверху штуку; бросил ее ловко на стол, разворотил с другого конца и поднес к свету. — Каков отлив-с!
Самого модного, последнего вкуса!
Потом, что они вместе с Чичиковым приехали в какое-то общество в
хороших каретах, где обворожают всех приятностию обращения, и что будто бы государь, узнавши о такой их дружбе, пожаловал их генералами, и далее, наконец, бог знает что такое, чего уже он и
сам никак не мог разобрать.
— Очень
хороший город, прекрасный город, — отвечал Чичиков, — и время провел очень приятно: общество
самое обходительное.
— Так
лучше ж ты их
сам продай, когда уверен, что выиграешь втрое.
Все мы имеем маленькую слабость немножко пощадить себя, а постараемся
лучше приискать какого-нибудь ближнего, на ком бы выместить свою досаду, например, на слуге, на чиновнике, нам подведомственном, который в пору подвернулся, на жене или, наконец, на стуле, который швырнется черт знает куда, к
самым дверям, так что отлетит от него ручка и спинка: пусть, мол, его знает, что такое гнев.
— Знай господин
сам хотя сколько-нибудь толку в хозяйстве да умей различать людей — у него будет всегда
хороший управитель».
Даже
сам Собакевич, который редко отзывался о ком-нибудь с
хорошей стороны, приехавши довольно поздно из города и уже совершенно раздевшись и легши на кровать возле худощавой жены своей, сказал ей: «Я, душенька, был у губернатора на вечере, и у полицеймейстера обедал, и познакомился с коллежским советником Павлом Ивановичем Чичиковым: преприятный человек!» На что супруга отвечала: «Гм!» — и толкнула его ногою.
Он объявил, что главное дело — в
хорошем почерке, а не в чем-либо другом, что без этого не попадешь ни в министры, ни в государственные советники, а Тентетников писал тем
самым письмом, о котором говорят: «Писала сорока лапой, а не человек».
— Приятное столкновенье, — сказал голос того же
самого, который окружил его поясницу. Это был Вишнепокромов. — Готовился было пройти лавку без вниманья, вдруг вижу знакомое лицо — как отказаться от приятного удовольствия! Нечего сказать, сукна в этом году несравненно
лучше. Ведь это стыд, срам! Я никак не мог было отыскать… Я готов тридцать рублей, сорок рублей… возьми пятьдесят даже, но дай
хорошего. По мне, или иметь вещь, которая бы, точно, была уже отличнейшая, или уж
лучше вовсе не иметь. Не так ли?
— Да как вам сказать, Афанасий Васильевич? Я не знаю,
лучше ли мои обстоятельства. Мне досталось всего пя<тьдесят> душ крестьян и тридцать тысяч денег, которыми я должен был расплатиться с частью моих долгов, — и у меня вновь ровно ничего. А главное дело, что дело по этому завещанью
самое нечистое. Тут, Афанасий Васильевич, завелись такие мошенничества! Я вам сейчас расскажу, и вы подивитесь, что такое делается. Этот Чичиков…
— Я уж знала это: там все
хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в
самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и не на чем.
— Да куды ж мне,
сами посудите! Мне нельзя начинать с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница болит, я обленился; а должности мне поважнее не дадут; я ведь не на
хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и
сам не взял наживной должности. Я человек хоть и дрянной, и картежник, и все что хотите, но взятков брать я не стану. Мне не ужиться с Красноносовым да Самосвистовым.
Таково уже, видно,
самое назначение их быть
хорошими хозяйками и распорядительницами.
Потом Ноздрев велел принести бутылку мадеры,
лучше которой не пивал
сам фельдмаршал.
Когда взглянул он потом на эти листики, на мужиков, которые, точно, были когда-то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, извозничали, обманывали бар, а может быть, и просто были
хорошими мужиками, то какое-то странное, непонятное ему
самому чувство овладело им.
Родятся ли уже
сами собою такие характеры или создаются потом, как отвечать на это. Я думаю, что
лучше вместо ответа рассказать историю детства и воспитания Андрея Ивановича.
В довершение
хорошего, портной в это время принес <платье>. <Чичиков> получил желанье сильное посмотреть на
самого себя в новом фраке наваринского пламени с дымом.
— В
самом слове нет ничего оскорбительного, — сказал Тентетников, — но в смысле слова, но в голосе, с которым сказано оно, заключается оскорбленье. Ты — это значит: «Помни, что ты дрянь; я принимаю тебя потому только, что нет никого
лучше, а приехала какая-нибудь княжна Юзякина, — ты знай свое место, стой у порога». Вот что это значит!
Впрочем, дамы были вовсе не интересанки; виною всему слово «миллионщик», — не
сам миллионщик, а именно одно слово; ибо в одном звуке этого слова, мимо всякого денежного мешка, заключается что-то такое, которое действует и на людей подлецов, и на людей ни се ни то, и на людей
хороших, — словом, на всех действует.
Как было дело в
самом деле, бог их ведает; пусть
лучше читатель-охотник досочинит
сам.
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще
лучше, выдумает
сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
Ему нравилось не то, о чем читал он, но больше
самое чтение, или,
лучше сказать, процесс
самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит.
Так как разговор, который путешественники вели между собою, был не очень интересен для читателя, то сделаем
лучше, если скажем что-нибудь о
самом Ноздреве, которому, может быть, доведется сыграть не вовсе последнюю роль в нашей поэме.
Чичиков занялся с Николашей. Николаша был говорлив. Он рассказал, что у них в гимназии не очень хорошо учат, что больше благоволят к тем, которых маменьки шлют побогаче подарки, что в городе стоит Ингерманландский гусарский полк; что у ротмистра Ветвицкого
лучше лошадь, нежели у
самого полковника, хотя поручик Взъемцев ездит гораздо его почище.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж
лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что до
самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
Чичиков так занялся разговорами с дамами, или,
лучше, дамы так заняли и закружили его своими разговорами, подсыпая кучу
самых замысловатых и тонких аллегорий, которые все нужно было разгадывать, отчего даже выступил у него на лбу пот, — что он позабыл исполнить долг приличия и подойти прежде всего к хозяйке.
О чем бы разговор ни был, он всегда умел поддержать его: шла ли речь о лошадином заводе, он говорил и о лошадином заводе; говорили ли о
хороших собаках, и здесь он сообщал очень дельные замечания; трактовали ли касательно следствия, произведенного казенною палатою, — он показал, что ему небезызвестны и судейские проделки; было ли рассуждение о бильярдной игре — и в бильярдной игре не давал он промаха; говорили ли о добродетели, и о добродетели рассуждал он очень хорошо, даже со слезами на глазах; об выделке горячего вина, и в горячем вине знал он прок; о таможенных надсмотрщиках и чиновниках, и о них он судил так, как будто бы
сам был и чиновником и надсмотрщиком.
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие
лучше, чем я в
самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
Половину следующего дня она была тиха, молчалива и послушна, как ни мучил ее наш лекарь припарками и микстурой. «Помилуйте, — говорил я ему, — ведь вы
сами сказали, что она умрет непременно, так зачем тут все ваши препараты?» — «Все-таки
лучше, Максим Максимыч, — отвечал он, — чтоб совесть была покойна». Хороша совесть!
— Я думаю, что у него очень
хорошая мысль, — ответил он. — О фирме, разумеется, мечтать заранее не надо, но пять-шесть книг действительно можно издать с несомненным успехом. Я и
сам знаю одно сочинение, которое непременно пойдет. А что касается до того, что он сумеет повести дело, так в этом нет и сомнения: дело смыслит… Впрочем, будет еще время вам сговориться…
— И прекрасно, Дунечка. Ну, уж как вы там решили, — прибавила Пульхерия Александровна, — так уж пусть и будет. А мне и
самой легче: не люблю притворяться и лгать;
лучше будем всю правду говорить… Сердись, не сердись теперь Петр Петрович!
Лучше всего прочтите ее
сами; тут есть пункт, который очень меня беспокоит… вы сейчас увидите
сами, какой это пункт, и… скажите мне ваше откровенное мнение, Дмитрий Прокофьич!
Буду вот твои сочинения читать, буду про тебя слышать ото всех, а нет-нет — и
сам зайдешь проведать, чего ж
лучше?
— Вы уж уходите! — ласково проговорил Порфирий, чрезвычайно любезно протягивая руку. — Очень, очень рад знакомству. А насчет вашей просьбы не имейте и сомнения. Так-таки и напишите, как я вам говорил. Да
лучше всего зайдите ко мне туда
сами… как-нибудь на днях… да хоть завтра. Я буду там часов этак в одиннадцать, наверно. Все и устроим… поговорим… Вы же, как один из последних, там бывших, может, что-нибудь и сказать бы нам могли… — прибавил он с добродушнейшим видом.
Я и
сам хочу жить, а то
лучше уж и не жить.
На нем был хорошенький летний пиджак светло-коричневого оттенка, светлые легкие брюки, таковая же жилетка, только что купленное тонкое белье, батистовый
самый легкий галстучек с розовыми полосками, и что всего
лучше: все это было даже к лицу Петру Петровичу.
— Я сказал ей, что ты очень
хороший, честный и трудолюбивый человек. Что ты ее любишь, я ей не говорил, потому она это
сама знает.
— А что ж? Непременно. Всяк об себе
сам промышляет и всех веселей тот и живет, кто всех
лучше себя сумеет надуть. Ха! ха! Да что вы в добродетель-то так всем дышлом въехали? Пощадите, батюшка, я человек грешный. Хе! хе! хе!
«
Самая лучшая минута, нельзя
лучше и выбрать!»
Это ночное мытье производилось
самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти не было, и было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла выносить нечистоты и
лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме.
Письма Сони казались сперва Дуне и Разумихину как-то сухими и неудовлетворительными; но под конец оба они нашли, что и писать
лучше невозможно, потому что и из этих писем в результате получалось все-таки
самое полное и точное представление о судьбе их несчастного брата.
—
Лучше всего, маменька, пойдемте к нему
сами и там, уверяю вас, сразу увидим, что делать. Да к тому же пора, — господи! Одиннадцатый час! — вскрикнула она, взглянув на свои великолепные золотые часы с эмалью, висевшие у ней на шее на тоненькой венецианской цепочке и ужасно не гармонировавшие с остальным нарядом. «Женихов подарок», — подумал Разумихин.
— Ну, вот еще! Куда бы я ни отправился, что бы со мной ни случилось, — ты бы остался у них провидением. Я, так сказать, передаю их тебе, Разумихин. Говорю это, потому что совершенно знаю, как ты ее любишь и убежден в чистоте твоего сердца. Знаю тоже, что и она тебя может любить, и даже, может быть, уж и любит. Теперь
сам решай, как знаешь
лучше, — надо иль не надо тебе запивать.
— Скажите
лучше, если вы сюда приходите пить и
сами мне назначали два раза, чтоб я к вам сюда же пришел, то почему вы теперь, когда я смотрел в окно с улицы, прятались и хотели уйти? Я это очень хорошо заметил.
— А знаете что, — спросил он вдруг, почти дерзко смотря на него и как бы ощущая от своей дерзости наслаждение, — ведь это существует, кажется, такое юридическое правило, такой прием юридический — для всех возможных следователей — сперва начать издалека, с пустячков, или даже с серьезного, но только совсем постороннего, чтобы, так сказать, ободрить, или,
лучше сказать, развлечь допрашиваемого, усыпить его осторожность, и потом вдруг, неожиданнейшим образом огорошить его в
самое темя каким-нибудь
самым роковым и опасным вопросом; так ли?
Но останавливаться на лестнице, слушать всякий вздор про всю эту обыденную дребедень, до которой ему нет никакого дела, все эти приставания о платеже, угрозы, жалобы, и при этом
самому изворачиваться, извиняться, лгать, — нет уж,
лучше проскользнуть как-нибудь кошкой по лестнице и улизнуть, чтобы никто не видал.
А не
лучше ли
самому Порфирию, а?
А уж упал с воза Бовдюг. Прямо под
самое сердце пришлась ему пуля, но собрал старый весь дух свой и сказал: «Не жаль расстаться с светом. Дай бог и всякому такой кончины! Пусть же славится до конца века Русская земля!» И понеслась к вышинам Бовдюгова душа рассказать давно отошедшим старцам, как умеют биться на Русской земле и, еще
лучше того, как умеют умирать в ней за святую веру.